Vladislav Khodasevich – The Monkey / Владислав Ходасевич – Обезьяна /

The Monkey

The heat was fierce. Great forests were on fire. 
Time dragged its feet in dust. A cock was crowing 
in an adjacent lot. 
                               As I pushed open 
my garden-gate I saw beside the road 
a wandering Serb asleep upon a bench 
his back against the palings. He was lean 
and very black, and down his half-bared breast 
there hung a heavy silver cross, diverting 
the trickling sweat. 
                                 Upon the fence above him, 
clad in a crimson petticoat, his monkey 
sat munching greedily the dusty leaves 
of a syringa bush; a leathern collar 
drawn backwards by its heavy chain bit deep 
into her throat. 
                           Hearing me pass, the man 
stirred, wiped his face, and asked me for some water. 
He took one sip to see whether the drink 
was not too cold, then placed a saucerful 
upon the bench, and, instantly, the monkey 
slipped down and clasped the saucer with both hands 
dipping her thumbs; then, on all fours, she drank, 
her elbows pressed against the bench, her chin 
touching the boards, her backbone arching higher 
than her bald head. Thus, surely, did Darius 
bend to a puddle on the road when fleeing 
from Alexander's thundering phalanges. 
When the last drop was sucked the monkey 
swept the saucer off the bench, and raised her head, 
and offered me her black wet little hand. 
Oh, I have pressed the fingers of great poets, 
leaders of men, fair women, but no hand 
had ever been so exquisitely shaped 
nor had touched mine with such a thrill of kinship, 
and no man's eyes had peered into my soul 
with such deep wisdom . . . Legends of lost ages 
awoke in me thanks to that dingy beast 
and suddenly I saw life in its fullness 
and with a rush of wind and wave and worlds 
the organ music of the universe 
boomed in my ears, as it had done before 
in immemorial woodlands. 
                                                And the Serb 
then went his way thumping his tambourine; 
on his left shoulder, like an Indian prince 
upon an elephant, his monkey swayed. 
A huge incarnadine but sunless sun 
hung in a milky haze. The sultry summer 
flowed endlessly upon the wilting wheat. 

That day the war broke out, that very day. 
Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и черный.
Серебряный тяжелый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжелой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я
Воды ему. Но, чуть ее пригубив,-
Не холодна ли,- блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И - этот миг забуду ли когда? -
Мне черную, мозолистую руку,
Еще прохладную от влаги, протянула...
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа - ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И, видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину - до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось - хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.
И серб ушел, постукивая в бубен.
Присев ему на левое плечо,
Покачивалась мерно обезьяна,
Как на слоне индийский магараджа.
Огромное малиновое солнце,
Лишенное лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался
Безгромный зной на чахлую пшеницу.


В тот день была объявлена война.

(Vladislav Khodasevich, Moscow, 16 May 1886 – 14 June 1939)

(Translation by Vladimir Nabokov)

(You can listen to  the poem read in Russian here )

Николай Гумилев – ЖИРАФ Nikolai Gumilyov The Giraffe

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд,
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
С которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.

Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.

Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Но ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.

И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав...
- Ты плачешь? Послушай... далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.

(Listen to the
poem read by Evtushenko, http://max.mmlc.northwestern.edu/~mdenner/Demo/texts/giraf.html)

 

(Nikolai Gumilyov, Kronstadt, 3 April 1886 – 25 (??)
August 1921)


 

Today, I see, your glance is especially sad
And your arms, embracing your knees, especially thin.
Listen: far, far away on the Lake of Chad                   
Wanders a gentle giraffe.   

He is endowed with slender grace and bliss,
And his hide adorned with a magical design
Which the moonlight alone, shattering and rocking                   
On the wide wet of the lake, dares to rival.   

From afar he resembles the coloured sails of a ship,
And his gait is smooth as the joyful flight of a bird.
I know that the earth will witness many wonders,                   
When, at sunset, he hides in a marble grotto.   

I could tell merry tales of mysterious lands
Of a black maiden, a young chief’s passion,
But you have too long inhaled the heavy mist,                   
You will believe in nothing but the rain.   

And how can I tell you about a tropical garden,
Slender palms, the scent of inconceivable herbs…
Are you crying? Listen…Far off on the Lake of Chad                   
Wanders a gentle giraffe.

Борис Пастернак – Февраль Boris Pasternak – February

Февраль. Достать чернил и плакать!

Писать о феврале навзрыд,

Пока грохочащая слякоть

Весною черною горит.

Достать пролетку. За шесть гривен

Чрез благовест, чрез клик колес

Перенестись туда, где ливень

Еще шумней чернил и слез.

Где, как обугленные груши,

С деревьев тысячи грачей

Сорвутся в лужи и обрушат

Сухую грусть на дно очей.

Под ней проталины чернеют,

И ветер криками изрыт,

И чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

(Boris Pasternak, Moscow , 10 February 1890 – 30 May 1960)

February. Get ink, shed tears.

Write of it, sob your heart out, sing,

While torrential slush that roars

Burns in the blackness of the spring.

Go hire a buggy. For six grivnas,

Race through the noice of bells and wheels

To where the ink and all you grieving

Are muffled when the rainshower falls.

To where, like pears burnt black as charcoal,

A myriad rooks, plucked from the trees,

Fall down into the puddles, hurl

Dry sadness deep into the eyes.

Below, the wet black earth shows through,

With sudden cries the wind is pitted,

The more haphazard, the more true

The poetry that sobs its heart out.

(Translated by Alex Miller)